Она стала наклеивать марку.
– Вот ты надо мной смеешься, что я ласкаю детишков, а сама хуже попалась.
– Ничего не попалась.
– А отчего ж ты ревешь и некрасивая стала?
– Реву о том, что дура была, – в верности жить полагала.
– Вот то-то и есть; а теперь и видать – непорожняя.
– И врешь, ничего еще пока не видать.
– Отчего же, когда батюшка был, он меня поблагословил и попить мне чайку дал с своего блюдца, а тебе нет?
– У меня на лбу петушки были натрепаны: он не любит. Да и не надо: не все то и сбывается, что он говорит.
Кухарка покачала головой и, вздохнувши, сказала поучительным тоном:
– Да, уж это неизвестно, почему так он по купечеству много отмаливает, а в разных званьях не может.
– Не потрафляет!
– Не надо, дружок, так говорить, потому что хотя он и не потрафляет и не все пусть сбывается, ну, а все мы должны верить в божье посланье, хотя я и сама… этой драчихе, которая царапает, так бы ей все космы выдрала!
– И отвели бы тебя под суд, – сказала девушка, у которой нрав был шкодливый, но робкий. Но кухарка, женщина опытная, смело ей отвечала:
– Ничего не значит: «нарушение тишины беспорядка! Восемь дней на казачьем параде!» Ей-богу, вздую!
В это время внезапно раздался звонок. Кухарка и горничная обе быстро вскочили: девушка проворно опустила письмо в карман и побежала отворить парадный вход, а кухарка прошла в коридор, соединяющий переднюю с кухней, и притаилась у двери.
Вошел Валериан и негромко спросил:
– Кто у нас?
– Никого, – ответила девушка.
– А мама?
– Вышли.
– Не вышел ли, кстати, и из тебя твой дурацкий каприз?
– Как не дурацкой! Скажите, пожалуйста… нечего мне капризничать?
Девушка забирала самую бранчивую ноту.
– Возьми, пожалуйста, вот это себе и не дуйся, как дама женского пола.
– Что это такое?
– Серьги.
– Мне не серьги нужны, а добудь мне средство.
– После добуду.
– Нет, вы меня обманываете! Я вам не дура!
– Бери пока это!
– Не надо.
– Что за глупость! Кому же я их отдам?
– Мне что за дело? Я не хочу! Ничего от вас не хочу, потому что вы не благородный господин и студент, а самый низкий и подлый мужчина!
Валерий хотел ее остановить какою-то грубостью, но она дернулась и сказала:
– Смей-ка, посмей! – и ушла в свою каютку.
Молодой человек юркнул туда же за нею и заговорил с лаской:
– Послушай… Ведь ты же хотела… ты просила сережки… Бери же теперь, когда куплено!
– Куплено!.. Где?.. В чьем магазине? Иди, быть может, сдернул шутя у Савки на лавке?
– Зачем ты этакие пошлости говоришь?
– А как же не спросить? Быть может, их и носить нельзя?
– Это еще что за глупость?
– А, может быть, эта жимолость увидит и с ушами оторвет.
Молодой человек вспыхнул.
– Какая «жимолость»? – вскричал он.
– Да старуха-то эта… ваша Камчатка… Ведь она… жимолостная…
– Какая Камчатка!
– Не знаешь!
– Разумеется, не знаю!
– Полно дурака-то валять!
– Я тебе говорю, что не знаю: что такое Камчатка и почему Камчатка!
– Так ты у нее спроси, что это она сама Камчатка или за нее других посылают в Камчатку, а только я ее не боюсь и говорю, что она самая преподлая-подлая и уж давно бы ей бы пора умирать, а не ребят нанимать, которые хуже самой болтущей девчонки.
– Однако ты действительно невыносимо забываешься!
– Что же? Мне еще можно. Зато, когда старухой сделаюсь, не позабудусь.
Валериан бросил свой подарок на комодик девицы и, сжав ее руку, прошептал:
– Я тебя ненавижу!
– Чего благороднее, как теперь ненавидеть!
– Ты сама довела, что мне стала противна.
– А противна, так зачем ты сюда пришел?
– Я только и хотел тебе это сказать, что ты скверна!
– Ну да! Сделайте одолжение!.. Непременно скверна!.. Для кого-нибудь не скверна, а ты сказал, и уходи. Совсем напрасно ваши пульсы бьются…
– Ты врешь, мои пульсы не бьются!
– Ну да!.. Оно и видно!
– Ну так я тебе это сейчас объясню, для чего они бьются.
– Э, нет, брат, нет, нет! Я уж от этих ваших объясненьев-то вон каким уродом стала, что даже все замечают.
Он что-то сказал, но она отвечала: «нет», потом опять: «нет», и потом еще:
– Нет, нет, нет! Что-о?.. Ага!.. Нет!.. Подаренье мне – это в состав не входит, а ты виноват и прощенья проси.
– И еще попроси!
– И еще!
– Ну, вот так! А то ступай вон… Вашего брата надо пробирать!
Подслушивавшая кухарка от этих последних слов пришла в восторг и, озарившись радостной улыбкой, плюнула и прошептала:
– Ах ты шельма! давно ли из деревни, а как умеет! Это она опять на колени его поставила! Тьфу! Ей-богу, в ее черт ложку меду кладет!
И кухарка еще сильнее затаила дыхание, чтобы наблюдать, что будет, но дальнейшей проборки уже не было слышно, потому что дверь маленькой каютки закрылась, а с другого конца коридора, где своим чередом совершалась забота о пище, пополз невыносимый чад.
Кухарка бросилась к своему бурливому алтарю и застала на плите самый полный беспорядок: одно перекипело и било через край, другое перегорело, пережарилось и все наполняло смрадом помещение с потолка и до пола.
Кухарка рассердилась и закричала:
– О, черт бы вас взял с вашими пульсами и с вашею проборкой! Все, дьяволы, будете нынче без жратвы!
С этим, полная гнева, она вскочила на стол, открыла форточку и размахнула настежь дверь с черного хода; но едва она это сделала, как вся просияла; на ее конце улицы тоже заходил праздник: у самого порога стоял румяный лавочный мальчик с корзиною на голове и не решался перешагнуть.
– А-а! – приветствовала его весело белая баба, – то-то я, братцы, слышу: кто это с такою великолепною гордостью ползет и катится, а это ты, шышь-пыжь – лавочная мышь? Здорово, Петрунька!